Суслова С. Г. Предрассветный полет стрекозы Повесть

© Суслова С.Г., 2010. Все права защищены

Произведение публикуется с разрешения автора

Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования

Дата размещения на сайте HYPERLINK «http://www.literatura.kg» www.literatura.kg HYPERLINK «http://www.literatura.kg» www.literatura.kg: 10 марта 2011 года

Светлана Суслова

ПРЕДРАССВЕТНЫЙ ПОЛЕТ СТРЕКОЗЫ

Повесть

К ЧИТАТЕЛЮ:

Эта книга была написана тринадцать лет назад в деревенской глуши близ захолустного американского городка Хадсона.

Рукопись не случайно пролежала в столе так долго. В ней по мере описания возникли столь немыслимые события прошлого и будущего, что их восприятие даже у автора вызвало внутреннее сопротивление.

Однако со временем, увы, сбылось многое, предсказанное в книге. Кроме одного – последнего – события, переживать которое придется всем сообща. Точной даты нет, но интуиция торопит с оглашением, чтобы неизбежное не застало врасплох. Главное – не проглядеть грядущего, иначе оно не станет Настоящим!

С почтением – автор

31 мая 2010 года

Публикуется по книге: Суслова С.Г. Предрассветный полет стрекозы: Повесть. – Б.: 2010. – 261 стр.

УДК 821.51

ББК 84 Ки 7-5

С 90

ISBN 5-86254-046-6

С 4702300200-09

СОДЕРЖАНИЕ:

1. Первое причастие

2. Золотые часы детства

3. Снегурочка растаяла

4. Рубикон

5. Советская женщина

6. Большой Дом

7. Охота на эхо

8. «Упаднический дух»

9. Хвост Огненной Белки

10. Невозвращенцы

11. Последний пьяница Таласа

12. «Вино из одуванчиков»

13. «Танцующие дервиши» и «танцующие монахини»

14. Сны о будущем

Об авторе

Светлой памяти моей бабушки

Матрены Осиповны Егоровой

1. ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ

Сон опять был настолько реальным, что оставил на губах по-детски чистый вкус парного молока, наполнил легкие ветром, запахом мяты, речной свежестью…

Они долго сидели на большом теплом и шершавом камне, нависшем над клокочущей, словно задыхающейся от смеха речушкой. Теплое желтое молоко колыхалось в глиняной кружке с цветочком на боку. Он прислонял этот цветочек к подбородку, запрокидывал голову, и видно было, как упругий комочек мускула катится по горлу. И тогда ей тоже хотелось отпить немного, и она вырывала кружку, со смехом поворачивая ее цветочком к себе, словно это был некий ритуал, заключавший в себе таинственный смысл.

А потом прямо над ними взошла первая звезда. Она все раскрывалась и раскрывалась, пока не превратилась в сияющий бесчисленными лепестками ослепительно-белый цветок, отраженный в его потемневших глазах, которые в сумерках казались фиолетовыми, бездонными, огромными.

Все было волшебным – даже речная прохлада, заставлявшая зябко подбирать под себя ноги, и млечный Путь Соломщика, раскинувшийся широкой выбеленной скатертью, и серебряные зигзаги бурунов, светящиеся в речке вокруг невидимых камней, и томительный звон внутри тела, тончайший перелив которого поднимался все выше, заставляя трепетать горло беззвучной соловьиной трелью.

Затаившись в этом звездном колодце ночного ущелья, как в уютном материнском чреве, они старались теснее прижаться друг к другу, стать еще незаметнее, раствориться в сияющих сумерках…

Уже просыпаясь, она ощутила, что вдруг превратилась сама в эту необъятную ночь, полную любви, во тьме которой теплилась единственная разумная живая плоть, и мириады звезд осеняли ее своим сиянием, нарастающим как звук – вширь, в высоту и в глубину…

И настало утро. Кровь пульсировала еще в такт приснившимся звездам, как само Время, не признавая линейных границ, растекаясь по каждой клеточке тела горячей радостью бытия… Иллюзия реальности сна еще жила в ней, и она слепо шарила руками по одеялу, пытаясь нащупать тот зыбкий огненный холм, внутри которого зрело ослепительное солнце, сотканное из надежды и счастья…

Запах свежесваренного кофе, приплывший из кухни, мгновенно стер воспоминание о давно забытом вкусе парного молока. В груди уже копошился, царапая бронхи, привычный кашель курильщика. Явь медленно заполняла сознание Славки, возвращая ее в холодное апрельское утро американской сельской глуши. Занесло сюда Славку почти случайно: в Год Мудрой Лисы она выиграла литературный конкурс, и приехала из своей разрушенной перестройкой и внезапной независимостью Киргизии в благоустроенные Соединенные Штаты почти на два месяца: творить новые опусы на полном обеспечении спонсоров.

Славка усмехнулась, вспомнив ахматовские строки: «когда бы знали, из какого сору растут стихи, не ведая стыда…».

Здесь у нее было все, кроме вдохновения. Рай для нее постепенно превращался в ад, и время от времени она вела с Создателем безрезультатные споры, находя все новые аргументы бесполезности Его затеи.

У нее были особые отношения с Создателем: в одном из своих снов Славка увидела как на ладони сложную схему взаимоотношений Создателя с маленькими, живыми, как бы шахматными фигурками, которые он отправлял во всевозможные реальности, наблюдая и управляя ими в интересных ситуациях. И каждая фигурка, вовлеченная в эту игру, считала себя самостоятельной личностью, страшась смерти, исступленно переживая свои взлеты и падения. Реальности, – Славка насчитала их чуть менее десятка, – существовали одновременно в прошлом, настоящем и будущем. Собственное восприятие этих реальностей напоминало Славке полет стрекозы – бросающейся из стороны в сторону, изредка застывающей, как в столбняке, в очередной точке какой-либо из приснившихся реальностей. И еще одно сходство с вертолетным полетом стрекозы поражало ее: всегда перед очередным сновидением Славку на мгновение окутывал неведомо откуда взявшийся звенящий вихрь: эдакий маленький торнадо, внутри которого немыслимое становилось явью.

«… Странный зов прозвучал, нарастая, тонким вихрем, пронзающим тьму; словно божья струна золотая, что послушна ему одному, задрожала, взывая из выси, предвещая заветную связь, – словно звезды роняя на листья, соловьиная трель пронеслась…

И, не чувствуя бренного тела, устремляясь в поток огневой, понимаю: еще не взлетела, но уже попрощалась с собой…»

Жаль, что нередко у Создателя случались и повторы, почему Славка и упрекала Его в бедности фантазии и лени. Вот и в этом случае, наверное, невольный опыт молодого Пушкина, застрявшего в Болдино из-за эпидемии холеры и сотворившего там от скуки свои хрестоматийные шедевры, побудил Создателя поместить писательскую колонию Ledig House в живописной глуши среди почти русских полей и лесов, вдали от малых и больших городов…

Конечно, Славка чрезмерно льстила себе, смакуя это сравнение, но ведь, в конце концов, у каждого, даже безвестного, писателя должна же когда-нибудь случиться его личная «Болдинская осень», – хотя бы в воображении!..

Земные создатели «американского Болдино» – попечители писательской колонии Ledig House – все-таки оставили колонистам шанс приобщения к мегаполису в виде неподалеку пролегающего великолепного шоссе и двух застоявшихся у крыльца джипов. Но зато сам Создатель позаботился о том, чтобы Славка не могла отличить тормозной педали от той, которую зовут в народе «а ну, поддай-ка газу!» и не ведала, куда вставлять ключ зажигания. Более того, он лишил ее языка общения с персоналом этого заведения, и чем больше она зубрила сленговый американский язык, тем меньше его понимала, и тем меньше понимали Славку.

Вообще-то ее звали Ярослава – имя выбрал ей отец-романтик, не углядев ярости в грядущей славе своего дитяти. Отец, Матвей Брагин, с молодости увлекался поэзией, даже печатался иногда, а в том, что ему не удалось полностью реализоваться как Поэту – именно с Большой Буквы, иначе он не желал, – он винил голодное нищее детство, войну и под завязку заполненные работой послевоенные дни, а то и ночи. В госпитале, где он работал, родилась и Славка, которой было предназначено развить и упрочить отцовский поэтический дар. А как же иначе – с первых месяцев жизни ее баюкали и воспитывали добрые и забавные отцовские стихи, многие из которых врезались ей в память на всю жизнь: «…На сосульку жаркий луч вдруг упал из темных туч. Думает сосулька, тая: «Я такая золотая!»…

Старшей Славкиной сестренке отец тоже нашел имя на «я» – Яна, чтобы сочетание начальных букв имени, отчества и фамилии превращали дочек в милые его сердцу ЯМБы.

Славка родилась в Год Серой Белки в первый месяц весны под покровительством великого славянского бога Рода. Небесный покровитель одарил ее тайным знанием бессознательного в природе и психологии окружающих людей, соединив чуткими нитями ее душу с душами живущих ныне и живших когда-то существ, хотя она сама до поры до времени даже не догадывалась об этом.

Когда внутренний «маленький торнадо» уносил Славку в первые два года этой ее жизни, перед взором вставала огнедышащая морозная Сибирь, крытые дворы, завывающие ветра читинской зимы, треск огня в печурке, долгие беседы взрослых в просторной комнате офицерского барака с бревенчатыми стенами, по которым стекали янтарные слезы смолы…

Отец, недоучившийся студент-медик, прошедший всю войну, начиная с финской, как военный хирург, уже после войны из-за своих неоднократно простреленных легких внезапно заболел туберкулезом. И Славка, маленькая, запомнила бесконечные разговоры взрослых о чуде-крае, где в феврале цветет урюк, где плещется синий-синий Иссык-Куль, а с вершин высоких гор никогда не сходят белоснежные снега…

«…Мне говорят, что не могу я помнить смолу на бревнах, люльку у стены, бревенчатый размах широких комнат, наряженную елкой ветвь сосны…

Пусть говорят!.. Пока не смотрят, палец макаю в золотистую смолу; мне хорошо глаза бездумно пялить на гостя, подошедшего к столу: усы уже оттаяли, рыжеют, бежит зима читинская с сапог, и сдавливает выбритую шею, как у отца, тугой воротничок…

И до сих пор – когда теснятся строки в груди, еще не названные мной, я чую: пахнет кожей и смолой, и кто-то снег сбивает на пороге, и вот сейчас – войдет, сомнет усы, чтоб зазвенели сломанные льдинки, и прохрипит:

– Ну, как растет читинка? – и уж потом, оттаяв, забасит…

Как хорошо, не ведая значенья веселых слов, летящих от стола, мне думать о своем предназначенье, что я – для всех, как елка, дом, смола…

А гость, смеясь, отца сгребет за плечи: «Сдавайся, друг, хлебнем степных дорог! Мы там тебя кумысами долечим… А край-то, край!.. Подумаешь – далек?! Там льется с веток вишен ливень сладкий, в Дубовом парке летом бьет фонтан… А яблоки!.. Щекастей вашей Славки!..»

И от восторга – чашку пополам!..»

Далекая Киргизия, куда вскоре перебралась семья, стала Славкиной родиной. Здесь отец наконец-то закончил с отличием медицинский институт, и, глядя на него, там же выучилась и мама. Здесь Славка впервые увидела огромные красные яблоки и золотые медовые персики. Здесь волшебник Иссык-Куль, действительно вылечивший отца, стал ее первой любовью на всю жизнь, вдохновителем многих ее стихов.

Сначала из-за нехватки бумаги – в детстве, а потом просто по привычке Славка записывала свои стихи «в растяжку» – от края листа до края, не разбивая строк на стыках рифм, считая, что ритм стихотворения, да и рифмы, сами расставят нужные акценты и паузы – а иначе зачем они нужны?..

«… Этим синим простором вовек не насытиться взгляду: волны катят и катят, и кружево пены плетут…

Я не знала о том, что от жизни так много мне надо: столько синей воды, столько ветреных светлых минут!

Я хочу эту синь взять и выпить глазами до капли! Этот мерный прибой, эту музыку сделать своей…

Я молюсь про себя, чтобы в мире вовек не иссякли животворные силы – источники рек и морей.

Море – это любовь! Так изменчиво, чудно, внезапно вырывается вдруг из-за будничных серых стволов; в нем так много тепла, потаенного смеха, азарта, – словно в нем не вода, а хмельная цыганская кровь!

Я – твоя, Иссык-Куль, я такая же в жизни бродяжка: все бегу и бегу, но не в силах сбежать от себя. Из-за гор и степей я на зов твой явилась однажды, чтобы стала моею твоя золотая судьба…»

Славкино детство в Киргизии – это бесконечная радость открытий, это цветущая сирень над камышовой крышей, поросшей алыми маками, это огромные ароматные яблоки, которые дарили ей на каждый день рождения – количеством по числу лет, это веселые студенческие «спевки» родителей, – добрую половину известнейших аксакалов медицины Славка помнит совсем молодыми и бесшабашными студентами…

Ныне Славка уже сама перешагнула порог возраста под игривым названием «баба – ягодка опять», и четыре года назад вышла замуж в третий раз, и уже успела даже стать бабушкой, – но детство оставалось в ее душе самым живым и неиссякаемым кладезем чувств.

Правда, яркие картины детства порой казались Славке частями все той же красочной мозаики бытия, которую составляла ее душа, путешествуя по параллельным реальностям – мнимым или настоящим, кто знает? – но вторгающимися в ее жизнь умопомрачительно реальными снами, которые не только не забывались после пробуждения, но и руководили ею в обычной жизни.

И все же здесь, в американской действительности, какой-то театральной, словно придуманной, ей все более хотелось вспомнить свое настоящее прошлое, до мельчайшей детали, до цветного камушка на тропинке…

«… Застенчивою девочкой была, стеснялась щек, их яблочного глянца.

По вечерам проворно шла игла, узор нездешний вписывая в пяльцы…

Но то была для внешних взглядов гладь.

Среди ночи летело одеяло, и строчки – вкривь, и вкось, и как попало, – лепились в потаенную тетрадь, и взор горел, и конской челки взмах сметал с пути и лад, и гладь, и глянец, и замирал во рту пунцовом палец, покуда рифмы путались впотьмах.

Вишневый сад ломился в спящий дом девятым валом вешнего кипенья.

И Афродитой в этой белой пене рождалась жизнь, что сбудется потом: как даст мне Бог – и радости побед, и плач, и смех, и почести, и слава, любовь, детишек – может быть, орава, и – в странствиях открытый белый свет…

Промчались годы.

Перечень утрат и всех свершений жизнь внесла в скрижали.

Но почему теперь все больше жаль мне ту девочку над пяльцами? И сад – что нынче только снится белизной, и то – когда подступят к горлу строчки?..

… Да, все сбылось. Но словно между прочим.

Как будто это было – не со мной…»

Говорят, что мы не рождаемся, а становимся.

Славка считала, что это неверно. В своих снах она часто оказывалась совсем в иных временах и телах, однако всегда проживала другие жизни с одними и теми же чертами характера, которые ее душа умудрялась только усиливать от рождения к рождению.

Но она понимала, что нельзя рассматривать личность конкретного человека в отрыве от его клеточной, генной памяти, от предшествующих его рождению поколений, от их грехов, неудач, благородных поступков и побед… Поэтому Славке так хотелось вглядеться сквозь пыльное стекло времени в характеры близких, а через них – вглубь, в минувшее, которое было зерном сегодняшних побегов…

«…Все копим в генах – время в них прессуем, не поминая то, что было, всуе… Мы – дикари пещерные, Ньютоны, молекулы, нейтроны и протоны…

Мы – память всей Вселенной, склад познаний, библиотека сонма мирозданий!

Но… как любая книга, что на полке пылится, позабытая, без толка, пока ее не сбросят с полки вниз, стареем, сохнем и боимся крыс…»

Почему-то здесь, на чужбине, Славке чаще всего вспоминался отец: во сне он смотрел на нее с укором, и было за что – американская «Болдинская осень» не приносила никаких плодов. Славка мысленно оправдывалась перед отцом:

«Не заманишь живые слова в западню полуночной тоски и мажорной бравады. Уподобятся ветру, дождю и огню, или птицам, легко упорхнувшим с ограды… И – лови, не лови, будут руки пусты, только – слезы, и вздохи, и взгляд в поднебесье… Сколько раз уже, мучаясь от немоты, проклинала себя я – жалейку без песни?..»

Даже дальние прогулки по лесам и долам Славке были заказаны: хмурые фермеры следили, чтобы она не переступала невидимых границ их владений, и верные их овчарки по-американски скалили зубы вослед. Обещанный амбар с велосипедами, правда, оказался незапертым, но Создатель исправил и эту ошибку, предусмотрительно спустив все велосипедные шины и лишив насос небольшой, но существенной детали: прокладки для нагнетания воздуха.

Русский человек изобретателен без предела, особенно если оказывается в заточении, – пусть и в прелестной комнате, изящно обставленной в стиле «кантри», с холодильником, набитым всякими яствами, с роскошной библиотекой, уставленной сотнями книг, – но на всех языках, кроме русского (и тут не просмотрело недремлющее око!)…

Одним словом, Славка улучила момент улизнуть в Нью-Йорк, — а, может быть, незримый Ведущий сам решил окунуть ее с головой в чан кипящей смолы.

Как бы то ни было, внезапно Славка не только заговорила, но и уговорила прозрачную американочку Кэтлин подвезти на джипе до Хадсонского вокзала, пообещав вернуться ровно через неделю.

Почти благополучно Славка сама села в нужный поезд, и через пару часов громадный город начал обращать ее в свою веру. Разноцветный, разноязыкий, разномастный, он мял, вертел чужеземку, выплевывал из дверей мрачного подземного сабвея, столь непохожего на московское метро, водил по роскошным паркам и низкопробным кварталам, поворачивался то одной, то другой своей стороной, очаровывал и возмущал, одобрял и лишал последней самонадеянности…

Наконец, Славка добралась до знаменитого Брайтона, о котором уже наслушалась и хорошего, и плохого, и, даже подготовленная, была потрясена его колоритом.

«Подземка» здесь превращалась в «надземку», и под грохот поездов люди уже не разговаривали, а кричали; из музыкальных лавочек на полную мощь неслись разухабистые одесские песенки, вывески вокруг сияли вопиюще знакомые: «Арбат», «Арагви», «Золотой ключик»; хлопал по ветру кричащий плакат рекламы «Джентльмен-шоу»: «Хорошо там, где нас есть!»; крикливо одетая многолюдная толпа фланировала по улицам…

На Славку налетела необъятная дама в блестящем сиреневом балахоне. «Моня! Моня! – вопила она, – где же ты, наконец, делся?! Я так хорошо тобой руководила!..». Книжные развалы – только на русском языке! – были столь богаты, что Славка просто потеряла дар речи, и когда сама налетела на какую-то кожаную девицу в боевой индейской раскраске, то пробормотала: «Sorry…». И в ответ услышала родное, привычное: «А смотри, куда прешь!..». Славке стало безумно весело.

Тротуары были запружены бойкой торговлей. Нестерпимо пахло – цветами, парфюмерией, клубникой, даже помидоры вспомнили, что у них тоже бывает аромат… Ни в одном из уже обследованных Славкой американских стерильных магазинов она не слышала никакого запаха, а здесь!.. В тесном, заваленном продуктами магазине ароматные, истекающие жиром колбасы свисали гирляндами прямо с потолка, грозя обрушиться на радующую наконец-то глаз очередь; пряную селедку продавщица вытаскивала из бочки за хвост, бросала на весы, брезгливо растопырив пальцы, густо украшенные перстнями, с которых стекал селедочный сок… Над всем этим порхали разноцветные матерки…

Ах, как хорошо там, где нас есть!..

А соленый океанский ветер, врываясь с боковых улочек, так перемешивал ароматы и звуки этого клокочущего коктейля, что хмель его бил в голову… Славка, не удержалась, сбросила туфли, засучила джинсы и помчалась по бархатному песку пляжа в объятия ледяной океанской волны… Вспугнутые ленивые жирные чайки только перепрыгивали с места на место, своим неодобрительным видом как бы говоря: «А смотри, куда прешь!..»

Славка хохотала и шлепала босиком по хрустальной воде, и уже наплывали строки, как океанская волна, и Брайтон был здесь не при чем, разве что именно он явился тем благодатным «сором», из которого привольно растут «и лопухи, и лебеда»:

«… Спросите: чем Нью-Йорк меня потряс?

Заманчивым сверканием Бродвея? Смешеньем вер, и языков, и рас? Сквозными лабиринтами сабвея?..

И тем, и тем, и тем, стоцветный рай, что адом стал в таком своем избытке.

В нем каждый житель – где уж там улитке! – свой мир принес сюда, на самый край: земли, что океан свела на нет нагроможденьем столь несхожих зданий, что превзошли безумство ожиданий и дали смысл названью «Новый Свет»…

Я поняла: уместен здесь Гудзон – река, что в обе стороны стремится: в прилив впадая вглубь страны, как в сон, чтоб океану все вернуть сторицей – потом, в отлив… И это есть закон, что лучшее в себе несем, в глубинах!

Вот символ жизни, страж ее – Гудзон: времен былых и новых пуповина…

Ветрами сплошь исхлестанный Нью-Йорк! – живи, как есть, и раем будь, и адом!

Мне от тебя так много было надо…

Ты дал мне все: и горечь, и восторг!..»

Уже на шестой день пребывания в этом адском Городе, приколов на куртку входной значок музея «Метрополитен», обходя его нескончаемые залы, улыбаясь, как своим школьным подругам, нежным личикам Ренуара, окунаясь в туманные волны Моне и Писсарро, Славка завернула в зал Византийской иконописи и наконец-то остановилась, как громом пораженная, перед невиданным доселе ликом Богородицы с маленьким, но взрослым Христом на руках.

Глаза Богородицы были полны не скорби, о которой любят говорить ценители, а гнева, ужаса и ненависти ко всему, что есть впереди. Эти глаза, написанные неизвестным мастером десять веков назад, знали все про каждого и видели своего младенца уже возросшим и распятым нескончаемой людской толпой, жаждущей зрелищ.

И Славка вдруг осознала, что зрелища ее больше не прельщают. И все-таки она, пересилив себя, отправилась напоследок полюбоваться башнями-близнецами Всемирного торгового центра. И сделала это зря, потому что здесь с ней случился неожиданный казус.

Она вглядывалась в башни, запрокинув голову, стоя возле греческой церкви под цветущей магнолией, как вдруг у нее застучало и зазвенело в висках, в глазах потемнело, все вокруг закружилось и поплыло…

В следующее мгновение она увидела, как в этот прекрасный архитектурный ансамбль врезается молниеносная тень пикирующего Сокола, и все рушится в языках пламени и клубах дыма…

Очнулась Славка на тротуаре. Вокруг нее собрались зеваки, кто-то уже вызвал «амбулетту». Славка поспешила вскочить на ноги, отринув попытки санитаров уложить ее на носилки, и, собрав все свои скудные познания в языке, объявила, что просто споткнулась.

Сама она в это время изо всех сил таращилась на башни: они стояли гордо и величественно, ничто не смущало их царственный покой.

И все вокруг было наполнено миром и спокойствием: цвела магнолия, щебетали птицы, шуршали шины автомобилей, люди шли цветным потоком, один за другим вливаясь в двери торгового центра…

Славка заторопилась в свое временное пристанище, к друзьям, даже им по возвращению ничего не рассказав о своем непонятном обмороке, о призрачной тени, взрывающей Всемирный торговый центр.

На следующее утро поезд уже мчал Славку в ее «Болдино», игнорируя полустанки и станции, торопясь доставить в Хадсон на целый час раньше условленного. Невзирая на преждевременное прибытие, Кэтлин уже ждала Славку на вокзале, ее прозрачное личико горело от холодного весеннего ветра, но, когда Славка попыталась выразить ей свое изумление и благодарность, она попросту не сумела ничего понять. Обескураженная внезапной потерей дара американского красноречия, Славка тупо промолчала всю обратную дорогу, чем несомненно отрезала себе возможности последующих попыток бегства. Далее – более того: Всемогущий лишил ее и сна, таким образом предоставив наверстывать время, упущенное за самовольную отлучку.

Далеко на родине остались невыполненные обязательства, дела, заботы – неотложные и мнимые, Славка не имела с родиной даже телефонной связи: ее отощавший карман не вынес бы и трехминутного разговора. Она бросилась было писать письма, и написала-таки несколько, хотя эпистолярный жанр не давался ей никогда, но вовремя сообразила, что даже если эти письма и дойдут до Киргизии, где уже не работала и почта, то не ранее, чем через полгода, после ее возвращения.

Эта выпавшая как счастливая лотерея двухмесячная поездка в самую соблазнительную страну планеты обернулась для нее томительным и тревожным путешествием по времени.

Славке оставалось утешаться застрявшим в памяти изречением американского ученого и мистика Друнвало Мельхиседека: «Жизнь – это школа воспоминаний».

«…Вот и снова явилась тревога к моему изголовью в ночи: как лавина, сползая с отрога, все сметая, грохочет и мчит…

Замирает озябшее сердце. Память крутит, спеша, фильмоскоп… Открывается в прошлое дверца — в перепутье исхоженных троп…

Ну, зачем я взяла на дорогу вместо легкой корзинки с едой ядовитую злую тревогу — пополам с беленой и бедой?…

И шаманю в ночи этой волглой, раздувая костер своих чувств, — чтобы жили вы складно и долго, а у вас уж и я научусь…

Спите мирно, мои домочадцы, ни о чем не тревожась во сне! Ведь приспичило мне пошататься по заморской далекой стране…

Здесь деревья угрюмы и темны, здесь язык непонятный, как код. Здесь бормочет во тьме заоконной самолетами близкими свод. И на каждом почти улетаю — к вам, любимым до боли в груди…

Но полмира сперва пролистаю, чтобы к вам с покаяньем прийти…»

Славка два раза в своей жизни была на исповеди: впервые – пяти лет от роду, в Воскресенском соборе города Фрунзе, и во второй раз – в Нью-Йорке, в маленькой американской Русской православной церкви, переоборудованной из квартиры богатого еврея в престижном районе верхнего Манхеттена, – спустя сорок с лишним лет.

«Все совпадения случайны, герои вымышлены», — так обычно начинают повествование, если это не документальное жизнеописание великого лица. Славкино лицо не назовешь великим: самое обычное, глазастое, курносое, обветренное на горном солнце, со светлыми уже седеющими вихрами, не поддающимися сверхмодным уловкам. По имени ей, видимо, предназначалось быть «великим лицом», но она всегда помнила про свою обыкновенность: даже когда была не «как все», Славка изо всех сил пыталась вернуться в наезженную колею. И все же мысленным эпиграфом к своим «путешествиям по времени» она могла бы поставить: «все совпадения не случайны, герои не вымышлены».

Создатель лишил ее сна, но не лишил привычки мысленно улетать в только ей видимые дали, застывая с незрячим взором. Так стрекозы застывают в полете, и Славку в детстве взрослые, устав ее окликать, даже дразнили «очнись, стрекоза!», не зная, как они близки к истине. Славка и сама ощущала свое родство с этими странными созданиями, неровным полетом повторяющими пульсацию времени, застывая на лету в точке его вечного Сейчас. Она посвятила стрекозам немало стихов и целую поэму, так и назвав ее: «Полет стрекозы»…

«…Что это?!..

Нитки светящийся дух вышить пытается трепетный воздух…

Кто это?!

Зримо сгустившийся звук – выпавший шорох беседы межзвёздной, стрёкот столкнувшихся ночи и дня, козни лучами пронизанной тени? – будто бы сквозь, а не мимо меня мчит, – насекомое? Птица? Растенье?.. – нечто, скользнувшая с неба роса…

Век её – день, и пребудет он вечно!

Здравствуй, бесплотная жизнь – стрекоза, вдруг залетевшая в мир человечий, ставшая зримой на долгий денёк, в радужных всплесках родившись, как в пене, села, приняв за удобный пенёк солнцу подставленные колени…»

Славка росла молчаливым и задумчивым ребенком. Про кончину великого Сталина и перемены, возникшие в разоренной войной империи, она узнала гораздо позднее, и то – через призму своеобразной советской истории.

Просто в их семье – полуголодной, оборванной, кочующей по частным квартирам, – вскоре после кончины Сталина появилась бабушка, которая еще ни разу в жизни не видела своих подрастающих внучек: и Славку, и ее старшую сестру Яну.

До приезда бабушки сестры о ней даже не слышали, она приехала как бы из небытия. Так оно и было: сосланная «по ошибке» вместо однофамилицы в сталинские лагеря, отработавшая там ровно девять лет и девять месяцев и безо всякого извинения отпущенная на свободу «с чистым паспортом», она разыскала дочь, исколесившую с больным мужем и двумя малыми детьми всю страну и осевшую в киргизской столице.

Не имея в наличии бабушки, сестры не знали опеки. Отец доучивался в мединституте и работал директором шахматного клуба, мама – воспитателем детского сада, зачастую прихватывая и ночные дежурства в «круглосутке».

По ночам Славка и Яна, безнадзорные, устраивали пиры: наливали в тарелку рыбьего жира, крошили туда хлеб, солили и уплетали с аппетитом эту тюрю, вылизывая тарелку до блеска. Зачастую в доме ничего съестного больше и не водилось, тем не менее, росли они крепенькими, и всегда могли отстоять себя в самой жестокой мальчишеской свалке.

Семья снимала ветхую времянку у одной богомольной старушки, и главным преимуществом этой частной квартиры был огромный запущенный сад. Сестренки устроили в малиннике свою резиденцию: там решались споры междоусобиц, пересказывались подслушанные у взрослых анекдоты, обсуждались обиды и мечты…

Однажды Яна, видимо, углядев, как мама расческой накручивает льняные локоны, решила упорядочить вихрь своих медных густых кудрей. Она умудрилась так запутать расческу в волосах, что на быстром сестринском совете было решено расческу вырезать. Яна уже сидела, рыдая, в малиннике, страшась маминого возвращения с лекций, когда Славка подступила к ней с большими портняжными ножницами. Яркие кольца кудрей, цветом спорящие с поспевающей малиной, падали красивыми хлопьями на траву. Наконец, Славка в последний раз щелкнула ножницами, расческа тоже упала на медный холмик кудрей. Яна судорожно ощупывала свою неровно остриженную голову, а Славка, ужасаясь ее вида, соображала, куда бы спрятаться, пока не кончатся все разборки. Спас ее бабушкин приезд.

Именно в этот день бабушка вынырнула из своего небытия с черной косой, по-царски уложенной в корону, с яркими васильковыми глазами на смуглом цыганском лице, невысокая, ладная, в облегающем «казенном» платье, с деревянным баулом, полным внушительных «дохрущевских» купюр: ей-таки заплатили за ее арестантский почти десятилетний труд – как вольнонаемной.

Когда она впервые увидела дочь, она только вскрикнула: «Боже мой, Ася!», всплеснула руками и заплакала…

Вглядываясь сквозь долгие годы, как сквозь пыльное окно нежилого дома, в свою тогда еще совсем юную мать, Славка видела в этом полумраке худенькую девочку-подростка с громадными синими глазами и льняными локонами, видела ее маленькие изящные руки – но уже уставшие от стирок, от нелегких дежурств ночной няней… Мама, наверное, надела для встречи свое единственное нарядное платье, подчеркивающее ее хрупкую фигурку, – в это платье не влезла ни одна из подросших дочерей…

«…Ах, это мамино платье блестящее, великолепное, с шелковым шорохом!

Если прижаться – в нем запах вчерашнего: «Шипра», шампанского, синего пороха… До темноты мы с сестренкою шепотом все обсуждали, как мама красивая! всех восхищая, смеется, вальсирует — в платье струящемся, ветреном, шелковом…

Мамина молодость канула в давнее: в стекла, от наших носов запотевшие, в песни сверчка, в шебуршанье за ставнями, в страшные сказки про ведьму да лешего…

Вот доросли мы до праздников маминых. Наши – почаще, да платьев поболее… Но отчего же так жалко до боли мне шелковых всполохов, синего пламени!?..»

Окно в прошлое затянуто серой паутиной забвения. Оно искажает картины, выхваченные пристальным, до рези в глазах, взглядом. Вот керосиновая лампа осветила убогую обстановку комнаты: колченогий стол и два продавленных стула, выброшенных кем-то и починенных умелыми руками отца; кровать с железными спинками, «роскошное» двухцветное ватное одеяло на ней: по будням оно застилалось «будничной» синей стороной кверху, а по воскресеньям – красной… Вот сундучок с книгами, верный спутник всех переездов Славкиных родителей, сбитый опять же руками отца и служащий сестрам детской кроватью… Какие интересные сны снились на этом сундучке! Как сроднили сестер на всю оставшуюся жизнь эти невольные объятия – чтобы не свалиться с узкого ложа… Сберегая от мышей своим сопением и сонной ребячьей возней главное сокровище семьи – книги Чехова и Тургенева, Пушкина и Лермонтова, Дюма и Мопассана, Достоевского и Бальзака, – они впитывали их ауру каждой клеточкой вымытых на ночь под уличной колонкой или в цинковом ведре детских тел, восприимчивых к добру…

Едва оглядевшись, бабушка решительно засучила рукава. Внучки едва поспевали за ней в бесконечных рейдах между магазинами, базаром и домом… Вскоре на печке уже жарились аппетитные пирожки, в новой кастрюле шумно вздыхало жаркое, папа, под напором тещи сколотив скамейку из широких досок, кряхтя, копал во дворе яму для новых жильцов – тупомордых пушистых крольчат, нетерпеливо выглядывающих из большой плетеной корзины…

Началась «кроличья эпопея». Бабушка, прельстившись возможностью дешевого диетического мяса и меха для оборванной, оголодавшей семьи, не удосужилась расспросить кролиководов о содержании их питомцев. Бабушкины «зайцы», как в Австралии, стали бичом округи. Они удачно прорывали свои бесчисленные ходы на соседские огороды и опустошали их с проворностью саранчи.

Бабушка соорудила гигантский марлевый сачок для ловли беглецов. Прекрасная охота! – из-за тугого капустного кочана приподнимаются просвечивающие на солнце всеми прожилками пушистые заячьи уши…

Хлоп! – сначала сачок накрывает кролика вместе с его добычей, а потом сверху падают Славка с Яной, азартно ощущая под собой испуганно бьющееся заячье сердце…

Отец, в конце концов, сколотил крепкие клетки, и не переводилось с тех пор в доме мясное жаркое, которое ни Славка, ни Яна не могли есть из жалости к своим длинноухим Васькам, Хведькам, Пашкам, доверчиво идущим в руки, когда надо было доставить на «лобное место» очередного пушистого дружка под точный и беспощадный удар бабушкиной скалки…

Но не о том думала Славка, вспоминая ежевечернее отмывание бабушкой детских «цыпок» в длинном оцинкованном тазу, и ночную мамину зубрежку тоже не сразу давшегося ей английского языка, – поддержанная непрекословной бабушкиной рукой, мама поступила учиться в мединститут…

Нет, не об этом думала Славка, переживая заново костюмированные театральные представления, которые все окрестные дети разыгрывали под режиссурой бабушки….

Перед ее глазами вставали полные романтической прелести бабушкины тайные свидания с видным и образованным соседом, у которого в детстве сестры крали из сада удивительно вкусные груши.

Свидания эти назначались далеко, очень далеко от дома, на Выставке Достижений Народного Хозяйства, и на эти свидания бабушка обязательно брала с собой внучек — ухоженных, отъевшихся, обшитых и обвязанных ее все умеющими руками. И громадные помпезные павильоны ВДНХ, и черных лебедей зеркального пруда, и каждое необычное дерево сестры тогда изучили до мельчайших подробностей…

Не об этом думала Славка, надолго застывая над скромной бабушкиной могилкой на окраине Фрунзе, теперь уж Бишкека, всей душою впитывая кладбищенскую тишину, полную неясных вздохов, каких-то еле уловимых взглядом перемещений тени и света…

«… На родительский день голубая сирень распростерла над кладбищем зыбкую тень…

Так, корону ветвистую вскинув, олень тянет воздух ноздрями – лишь ветку задень…»

Думала Славка о том, как бабушка, еще не старая красивая женщина, хлебнувшая горя с первых дней своего сиротского детства, пережившая две страшные мировые и гражданскую войны, оккупацию, раннее вдовство, смерть двоих маленьких сыновей и насильную десятилетнюю разлуку с двумя младшими, дочерью и сыном, пропавшим ныне без вести где-то на просторах перестройки, – вот о чем думала Славка: как же могла бабушка снова и снова отказываться от своей личной жизни, свободы, от своей поздней трогательной романтической любви?..

«… Так хочется проникнуть осторожно в тайник души, в достарческую глубь. На два цветка глаза ее похожи, а цветом – между «голубь» и «голубь»…

Я приголублю, бабушка, приникну к твоей сухой натруженной руке.

Под речь твою ворчливую проникну к другой, неслышной, речи, как к реке: там три войны все то же поле топчут, где вновь и вновь ромашки восстают; где из колючей проволки веночек – на десять лет негаданный уют; где прошумели трижды тридцать весен, где мерли дети, муж не шел с войны…

Но почему опять твой взгляд уносит, не дрогнув, память сквозь былые дни?

И нет утрат. И вновь душа – как дева в ромашковом невестином венке…

Как юно бьется жилка на виске! Двадцатый век. С истока – до предела…»

– Бабушка, – как-то спросила ее Славка, – а почему ты не вышла замуж за дедушку Пивовара? Как он тебя любил!..



Страницы: Первая | 1 | 2 | 3 | ... | Вперед → | Последняя | Весь текст